Максим хотел летать...

Двадцать восьмого мая 1936 года во втором часу пополудни персональный "Линкольн" Алексея Максимовича, мягко покачиваясь на неровной булыжной мостовой, осторожно спускался вдоль каменной стены к воротам Новодевичьего кладбища. Хозяин в татарской тюбетейке на костистой голове отчуждённо сидел рядом с шофёром. По углам салона молча жались чем-то недовольные Крючков и Черткова. Молчал и Горький. Он был хмур и сосредоточен. Его впалые воспалённые глаза всматривались в лобовое стекло, но едва ли видели впереди распахнутые самодельные железные ворота.

Ещё с вечера было условлено, что на могилу к Максиму они наведаются всей семьёй по пути на дачу, а заодно заглянут в мастерскую к П.Д. Корину и договорятся с ним о совместном путешествии по Волге. С Павлом Дмитриевичем созвониться не удалось, а что касается посещения кладбища, то против этого возразила Олимпиада Дмитриевна, ссылаясь на то, что Алексей Максимович разволнуется на могиле сына, чего доброго, простудится, занеможет, да и девочкам после болезни это не пойдёт на пользу. Коллективный выезд к Максиму разладился.

В другое время Алексей Максимович подобному событию не придал бы значения, так как и сам не был ревностным почитателем кладбищенских мест. Он так и не побывал на могилке Катеньки и имеет смутное представление, где похоронена бабушка Акулина Ивановна. Но нынешняя незадача его огорчила: могилу сына надо посетить непременно и безотлагательно. Он ещё не видел памятник Максу. Заказывая его Вере Игнатьевне Мухиной, он пожелал, чтобы сын был изображён во весь рост, в остальном же положился на опыт, талант и вкус скульптора.

Будучи сам мастером словесного портрета, Горький, однако, не мог, как ни пытался, представить сына в скульптурном виде. Его облик рассеивался, ускользал, словно Максим не хотел встречаться с отцом. Не являлся он отцу и во сне. Горькому даже казалось, что после смерти Максима между ними как бы пролегла незримая полоса отчуждения, которая со временем не только не пропадала, а даже ширилась. Это огорчало Алексея Максимовича, было предметом его постоянного душевного беспокойства.

Может быть, этому способствовало то, что Алексей Максимович, чтобы приглушить боль утраты, защититься от неё, поспешил включить изобретённый им и не раз испытанный механизм "отчуждения": не видеть, не слышать, сделать "тугое ухо", как говорила Мура, если хочется во что бы то ни стало уйти от неприятного факта, забыть его. Когда через два часа после смерти Максима к Горькому пришли Сталин и Ворошилов, чтобы выразить соболезнование, Алексей Максимович, едва дослушав слова сочувствия, сказал: "Это уже не тема" и перевёл разговор на другое. Он же распорядился не говорить в доме о Максиме, что вызвало глухое недовольство домочадцев, и спрятал фотографию сына, стоявшую на тумбочке возле его кровати на Никитской.

Всё это Петру Петровичу и Олимпиаде Дмитриевне было хорошо известно, но они не знают, да так и не узнают, что после путешествия по особняку Рябушинского, ставшему теперь его домом, минувшей ночью он почти не сомкнул глаз, вспоминал Максима, спорил со смертью, которую винил в бессмысленной, нелепой и преждевременной кончине сына. Смерть голосом госпожи Кусковой скучно и неохотно возражала откуда-то из-за изголовья кровати, на которой он лежал, но потом разошлась и даже стала обвинять во всём его самого. Выходило, что чуть ли не он и повинен в смерти Макса.

Алексей Максимович не соглашался, горячился, запрокидывал голову, чтобы взглянуть на непрошеную гостью, но она сама вышла из-за укрытия и оказалась женщиной в чёрном, достаточно элегантной, в чём-то схожей с Екатериной Дмитриевной Кусковой, какой он помнил её по Нижнему Новгороду лет сорок тому назад.

Алексей Максимович онемел от удивления, но всё же нашёл силы спросить:
"Откуда ты взялась? Как сюда попала?" Она искоса взглянула на него из-под чёрного капюшона с кружевной оторочкой и ответила:
- С того света. Через каминную трубу в столовой.
Затем, без всякой связи, спросила:
-Зачем камин разломал? Не ты его строил.
"В самом деле, зачем?" - тоскливо подумал Алексей Максимович, подтягивая под себя длинные ноги, чтобы, кой грех, не выставились из-под одеяла его кальсоны.

Между тем нежданная гостья, рассматривая разные музейные редкости в шкафах спальни, говорила:
-Вот тут ты о смерти рассуждал, утверждал, что нет в ней никаких тайн, высмеивал Толстого и Бунина, которые смерти боялись, повторяли за Марком Аврелием, что высшее назначение человека — готовиться к смерти. Сам же ты хвастался, что не боишься её, кощунствовал, дерзил, подшучивал даже над усопшими.

-Да не смеялся я над покойниками! — запротестовал Алексей Максимович и даже приподнялся над изголовьем.

Дама в чёрном не стала вдаваться в объяснения, а просто пересказала две-три его шутки, о которых он сам, должно быть, забыл.

У Екатерины Павловны умер дядя. Алексей Максимович пишет молодой жене из Ялты в Нижний Новгород (1899): "О дяде что сказать? Жалко его, конечно, но "все умирают вовремя" и "везде гуси ходят босиком"... Тому же адресату из Коктебеля в Форос (1917): "Купаюсь в отдалении от всех смертных. Живу на даче Манасеина, хозяин её только что умер, а хозяйка, вероятно, умрёт сегодня вечером. Питание здесь хорошее. Много блох, петухов, собак и банкиров... Но хорошо!"

Алексей Максимович покраснел, неприятно поморщился, уткнулся утиным носом в подушку, ожидая язвительных комментариев, но ихне последовало. Вместо этого дама в чёрном смиренно посетовала кому-то третьему, что Алексей Максимович, когда уж очень рассердится на кого-нибудь, то бесцеремонно вырывает из рук смерти её штатное оружие — косу — и сам его срежет под корень. В пример она привела Плеханова, которого Горький в 1908 году заживо "похоронил" за десять лет до его естественной смерти, назидательно заметив при этом: "Мудрый человек должен умереть вовремя". Обращаясь к тому же невидимому третьему, дама сообщила, что и она сама недавно через московские "Известия" получила от Алексея Максимовича любезное приглашение "как можно скорее умереть".
-И вот она, я, тут! — воскликнула дама и повернулась к Алексею Максимовичу.
- Чего же ты хочешь? — крикнул Горький. И глухо спросил:
- Зачем пришла?
- Приготовить тебя к смерти, — ответила женщина и пояснила чуть потеплевшим голосом, у нас ведь с тобой особенные отношения.
-Подожди меня в столовой, я оденусь, — попросил хозяин.
Алексей Максимович не удивился, застав гостью в полутёмной столовой у пылающего камина. Откинувшись на спину кресла, с распущенными волосами, чуть тронутыми серебром, дама была положительно хороша и мало чем напоминала ту демократку, какой он знал её, по горло напичканную цитатами из Маркса. Не глядя, она еле уловимым движением пригласила его сесть в рядом стоявшее кресло. "Как во сне", — подумал Алексей Максимович, погружаясь в податливое кожаное лоно. И неожиданно для себя спросил:
-Я умру?
-Непременно, — ответила дама и через малую паузу добавила, — Макс умер. Или его убили. За убитых смерть ответственности не несёт.
-Сын за отца не отвечает, — зачем-то сказал Алексей Максимович расхожую в те времена банальность.
- Возможно, — возразила она, — но отец за сына — всегда в ответе.
- Разве Максима убили? — запоздало с испугом спросил Алексей Максимович.
-Откуда мне знать, — пожала плечами гостья. — Но так говорят, хотя очевидных доказательств нет. Если и покушались на Макса, то метили в тебя. Кстати, почему сына похоронил на второй день? Куда спешил?
Алексей Максимович завозился в кресле, засопел и вместо ответа на вопрос воскликнул:
- Но я ни в чём не виноват перед Максом, я любил его!
- Не спорю, — согласилась дама. — О любви к Максиму ты много говоришь. Письма к Екатерине Павловне тонут в вопросах и заклинаниях: "Что Максим?", "Где Максим?", "Как Максим?", "Береги Максима!", "...береги сына. Лучше его ничего на свете нет" и прочее.

Дама в чёрном ещё долго воспроизводила подобного рода высказывания, упомянула и о письме Горького к Пешковой из Мустамяки (Финляндия) в Аляссио (Италия) в сентябре 1914 года: "Ой, как тревожно за тебя и за Максима... руки трясутся".

Слушая приятный, не лишённый сочувствия голос женщины, Горький едва сдерживался, чтобы не прослезиться, и заплакал, когда она коснулась его писем о страхе за жизнь детей. В середине августа 1906 года Горький пишет Екатерине Павловне из Америки в Петербург о Максиме и Кате: "Часто вспоминаю об этом человеке и сестре его. Иногда кажется, что они уже умерли". Предчувствие отца подтвердилось самым роковым образом: 16 августа Кати не стало.

Неожиданная смерть дочери усилила тревогу отца за сына. "Здоровье Максима очень беспокоит меня, — сообщает он Екатерине Павловне с Капри в Париж в 1917 году. И добавляет: — Хотелось бы сохранить эту жизнь". За два года до смерти Максима Горький пишет его матери из Сорренто в Москву: "Беспокоит меня здоровье Максима, — слишком нервозен стал он и слишком утомляется быстро".

Последнее письмобольно кольнуло в сердце Алексея Максимовича, стеснило грудь, пальцы рук онемели, по ногам пробежали мурашки, как на похоронах Максима, на которых он оплошал. С каменного лица Екатерины Павловны слезинки не скатилось, а он непрестанно смахивал слёзы. Чтобы как-то отвлечься от нестерпимой тоски и боли, он вслушивался в слова говорящих, ждал, как облегчения, выступления Всеволода Иванова, но так и не дождался. Когда же стали накрывать Максима крышкой гроба, он не выдержал, стал оседать. Его подхватили и увели с кладбища, не дожидаясь окончания похорон.

Увидев неестественно побледневшее лицо Алексея Максимовича, Екатерина Дмитриевна Кускова, если это была она, умолкла и уставилась на огонь. Прошло время, прежде чем гостья решила возобновить разговор. Придав своему голосу как можно больше теплоты и участия, она спросила:

-Как же вы, Алексей Максимович, любя своих детей, бросили их в Нижнем, а сами укатили в Ялту, по уши окунулись в закулисную жизнь Московского Художественного театра, ввязались в любовное соперничество с Саввой Морозовым и Антоном Павловичем Чеховым, увели из театра талантливую актрису Марию Фёдоровну Андрееву, тоже мать двоих детей, годами таскали её по Америке и Европе, а воспитание Максима и Кати взвалили на плечи Екатерины Павловны?

-Длинная история, сударыня, — усмехнулся старик в рыжие прокуренные усы и лукаво покосился на собеседницу. Из этого следовало, что ни каяться, ни оправдываться он не собирается.

Горький долго объяснял своей собеседнице, которая слушала его с женской заинтересованностью, почему случились с ним все эти любовные истории, густо перемешанные с политикой, революцией, борьбой с властью за власть в литературе, не считая главного его дела — сочинительства. Можно лишь удивляться, как его ещё хватало на Максима и его мать, а потом и на семью самого Максима. Если бы его рассказ положить на бумагу, то вышла бы занимательная история, пожалуй, куда более поучительная, чем бесконечно затянувшийся "Клим Самгин".

Не менее охотно он говорил и о Максиме, но решительно отвергал упрёк в том, что якобы бросил семью. Ни детей, ни Екатерину Павловну, ни её мать, которая переживёт самого Алексея Максимовича, он не оставил без поддержки, а на Максима и его семью ничего не жалел. Он был абсолютно уверен, что все его поступки и действия, связанные с родными, шли на их благо, и был бы очень удивлён, если бы кто-нибудь усомнился в этом.

Дама в чёрном верила, что Горький хотел добра сыну. Мечтал, чтобы он был поэтом, музыкантом, учёным, живописцем, наконец, и многое делал, чтобы эти мечты реализовались. "Но как случилось, — размышляла она, — что из Максима ничего не вышло, что он стал... никем?"

Алексей Максимович ответил на это примерно то же, что писал Ромену Роллану спустя две недели после смерти Максима. Он говорил, что смерть сына для него — удар действительно тяжёлый, идиотски оскорбительный. Перед его глазами неотступно стоит зрелище агонии сына, эта возмутительная пытка человека механическим садизмом природы, которую он не забудет до конца дней своих. "Максим был даровит, — продолжал Алексей Максимович. — Он обладал своеобразным, типа Иеронима Босха, талантом художника, тяготел к технике, к его суждениям прислушивались специалисты, изобретатели. У него было развито чувство юмора и хорошее чутьё критика". К сказанному Алексей Максимович мог бы добавить, что его сыну свойственны были задатки сочинительства. Один из его рассказов — "Ланпочка" - был почти одновременно опубликован в газетах "Новая жизнь" и "Известия" в 1918 году, правда, почему-то за подписью "М.Горький".

Что же всё-таки помешало Максиму развернуть свои способности? В письме к Роллану кроме механического садизма природы, то есть смерти, указана воля Максима, которая "была организована слабо, он разбрасывался и не успел развить ни одного из своих дарований". Этот вывод Горький подтвердил и теперь, ни словом не обмолвившись о своей ответственности. Екатерине Дмитриевне это показалось несправедливым, и она без всяких обиняков спросила, не чувствует ли Алексей Максимович за собой вину за судьбу сына.

Горький был не из тех, кто признаёт свои ошибки и прощает чужие, однако на сей раз он прислушался к словам собеседницы, и они вместе стали выяснять подробности в отношениях между отцом и сыном. Оказалось, что Алексей Максимович был не всегда последователен в своих решениях.

В августе 1904-го Горький писал Екатерине Павловне, что не хотел бы, чтоб "Максим перестал быть русским", и утверждал, что, в конце концов, мы — лучше европейцев, а в январе 1906 года советует ей переехать с детьми в Финляндию, если она не хочет, чтобы в России они сошли с ума. Пожелание Горького было выполнено. Из 36 лет добрую половину своей жизни Максим провёл в Европе — сначала с Екатериной Павловной, потом с ним самим, не получив ни образования, ни профессии, ни прочной привязанности к какому-либо делу. Похоже, это осознал и сам Максим. В 1928 году он побывал на родине, поездил вместе с отцом по стране, повидался с многими людьми, в том числе и с полярниками, и заново открыл для себя Россию. В одном из писем к Надежде Алексеевне из Москвы в Сорренто он признаётся, что годы, прожитые им за границей, кажутся ему потерянными.

Пожалуй, никто из родителей так не хотел приучить своё дитя к какому-нибудь занятию, как Алексей Максимович, но он же сделал всё, чтобы отвратить Макса от дела. Легче всего это удалось ему по отношению к фамильному ремеслу Пешковых.

"Ты работаешь? — пишет отец десятилетнему сыну с Капри в Москву. — Береги руки, будь осторожен, не обруби себе пальцы". С руками Максима ничего не случилось, но к столярному верстаку он охладел навсегда.

Сложнее — с велосипедом. Алексей Максимович внушал сыну, что на велосипедах ездят только полицейские, сыщики и коммивояжёры, что у велосипедистов — кривые ноги, маленькие головы и разбитые носы, а ему ужасно не хочется, чтобы у Максима ноги были колесом, даже пороком сердца стращал, — ничто не помогло; велосипед пришлось приобрести, и не какой-нибудь, а модной английской фирмы. За велосипедом последует мотоцикл, за мотоциклом — автомобиль. На своей машине он обошёл однажды автомобиль Сталина, и отцу пришлось извиняться перед хозяином. Последние слова Максима, как свидетельствует Всеволод Иванов, были:
"Уведите меня в гараж".

Зато на пути Макса к самолёту отец стал насмерть.
"Сын мой, — писал Горький Максиму с Капри в Париж в конце 1910 года, — аэропланы — оставь, голову сломишь с ними, а голова вещь полезная и даже необходимая".

Максим на время оставил эту идею, но вскоре вернулся к ней вновь. Горький при каждом удобном случае внушает сыну, что авиация — дело серьёзное, неиспытанное, находится в процессе изучения, а авиаторы торопятся, хотят выдернуть зубы у медведя, не убив его, и т.д. Он перечисляет неудачи пионеров воздухоплавания, пугает ими. "Что, Максим? Свалился Ведрин-то!" ? пишет Алексей Максимович с Капри в Париж в апреле 1912 года. (Ж.Ведрин — французский лётчик.) Но на Максима это, похоже, не производит должного впечатления.

В сентябре 1916 года Горький пишет Екатерине Павловне из Петрограда в Москву:
"Максим хочет летать? Приятно. Если ему себя не жалко, хоть бы мух постыдился! Не говорю уже о родителях, которые при современной дороговизне ни гроша не стоят!
Эхма! Жисть!
Не весело!"

Гостья улыбнулась, уловив в этих словах нечто от Василия Васильевича Каширина. Усмехнулся и Горький, не поднимая головы. Но она совсем развеселилась, когда в одном из его писем к Екатерине Павловне из Петрограда в Москву, 24 марта 1917 года, наткнулась на фразу: "Береги сына; его силы ещё понадобятся стране".

В те годы мало кто не знал, что родители Максима приложили все силы, чтобы устроить для сына отсрочку от службы в царской армии, уберечь от мобилизации, а против вступления его добровольцем в Красную Армию и отправки на фронт якобы возразил сам Ленин, сказав ему: ваш фронт — около вашего отца. Макс внял совету Ленина, а Горький такому повороту дела был рад, хотя и знал, с какою ревностью большевики собирали силы на борьбу с белогвардейцами, считали каждый штык и свирепо расправлялись с дезертирами.

На сей раз Горький не разделил веселья гостьи и совсем пал духом, когда речь пошла о паническом страхе Горького за сына. Горькому тогда всюду мерещилась опасность для Макса: в школе, на улице, среди сверстников, девиц... Он боится любого неосторожного движения сына, советует ему: "потерпи", признаётся, как трудно давать такой совет человеку, которого он любит и научился уважать.

Переживая своё отступничество, Горький ищет поддержки и сочувствия у сына и Екатерины Павловны.

"Тяжело мне, Катерина. Никогда я не охоч был жаловаться, а вот — жалуюсь: тяжело. Ужасное время, противны люди, всё разваливается... Дикая жизнь.
И страшно волнуюсь, думая о сыне. Пишу сыну: подумай, милый, каково мне, который всю жизнь учил людей бороться, сопротивляться, — учить тебя, любимого моего, терпению? А — приходится! И это так мучительно, так стыдно, трудно".

"Поняли ли, почувствовали ли сын и его мать муки Алексея Максимовича, оценили ли его жертву?" - подумала дама в чёрном, поднялась, постояла с минуту над сникшим, впавшим в забытьё стариком и тихо вышла.

Алексей Максимович против обыкновения проснулся поздно, с удивлением обнаружил себя не в кресле, а в своей собственной кровати. На тумбочке стояла карточка Максима. Отцу показалось, что сын смотрит на него с сочувствием и пониманием.

Горький не заметил, как его машина, плавно притормозив, остановилась у ворот кладбища. Крючков и Липа помогли ему выйти из автомобиля. Потребовалось время, чтобы ослабевшие ноги утвердились на земле. Окрепнув, Алексей Максимович освободился от поддержки своих опекунов, шагнул в широкие ворота и безошибочно направился к ожидавшему его Максиму. Максим предстал перед ним в полный рост, как живой, в лёгкой летней одежде, облитый весенним солнцем, готовый шагнуть отцу навстречу. Зелёные ветки старой лиственницы чуть касались его склонённой головы.

Отца и сына разделяла обрамлённая мрамором, но ещё не покрытая надгробной плитой, голая, без единой травинки, плоская могила. Казалось, Максим сорвётся с места, перепрыгнет незакрытое могильное пространство и бросится к отцу в объятия. Но Максим намертво врос в каменную глыбу, которая сковала его с трёх сторон, сдавила шею, голову. У отца же недоставало сил, чтобы перешагнуть каменный барьер и приблизиться к сыну. Так они и стояли друг перед другом. Алексей Максимович молча просил у сына прощения.

Горькому не раз намекали, что пора ехать в Горки, но он всё медлил, присматривался, выбирая себе место для вечного покоя, и не находил лучше того, что было рядом с Максимом. Он забыл, что не хозяин своему телу и, наверное, будет похоронен у кремлёвской стены.

Алексей Максимович вдруг вспомнил, что давно собирался побывать на могиле Аллилуевой, посмотреть на чёрную розу, возложенную на надгробие супруги самим Сталиным. По рассказам Иосифа Виссарионовича он примерно представлял, где покоится Надежда Сергеевна, и повернул на дорожку, которая и в самом деле вела к её могиле. Но на пути стояла обшарпанная инвалидная коляска, в которой сидел измождённый старик с совершенно голым черепом и парализованными ногами. Он неотрывно смотрел на Алексея Максимовича когда-то красивыми глазами, явно желая что-то спросить или сказать. Его взгляд кого-то напоминал, но Горький не мог вспомнить — кого именно.
Инвалид давно наблюдал за знаменитым писателем, но не решался приблизиться, чтобы не помешать свиданию отца с сыном. Угадав намерения Горького, он ухватился за отполированные колёса, чтобы освободить проход, сказал, не спуская глаз с Алексея Максимовича, что никакой каменной розы на могиле Надежды Сергеевны нет. Горький удивился: уж не телепат ли перед ним, но тут подоспели Крючков и Черткова и настояли на возвращении к машине, пообещав посетить Аллилуеву в следующий раз.

Уже в машине Горький вспомнил, что в инвалидной коляске мог быть Садовской. Алексей Максимович сказал себе, что в следующий приезд к Максиму он обязательно посетит Надежду Сергеевну и разыщет поэта Бориса Александровича Садовского. Он не знал, что следующего раза у него не будет.

И.Кузьмичев, "Литературная Россия"